Алена Кожевникова (урожд. Бердникова) родилась в аристократической русской семье. Трое братьев Энгельгардтов приехали в Россию в царствование Екатерины II и получили в дар земельные наделы. Одним из предков Алены был герой Отечественной войны 12-го года Павел Энгельгардт. Крепостным семьи Энгельгардтов в свое время был известный поэт Тарас Шевченко.
Алена получила образование в Мельбурнском универстите со специализацией по русскому языку и литературе. Спустя несколько лет она получила работу в Радио Свобода в Мюнхене. В ее обязанности входила подготовка религиозной программы. В 1978 Алена возглавила Информационную службу Кестон колледжа в Англии — исследовательско-аналитического центра, посвященного положению верующих в коммунистических странах. В течение 12-ти лет своего пребывания в Великобритании Алена так же работал в русской службе БиБиСи, ведя религиозную программу «Не хлебом единым». Материалы еженедельных передач подготавливались совместно с Архиепископом Василием (Родзянко) и Митрополитом Антонием (Блюм). Раннее мы разместили на этом сайте интервью с Аленой о митр. Антонии (Блюме). Сегодня Алена делится с нами воспоминаниями о своем детстве и дальнейшей жизни в Русской Зарубежной Церкви.
Я происхожу из семьи так называемых белых русских эмигрантов, другими словами, тех русских, которые покинули Россию незадолго до революции, во время революции или сразу после. Двадцать пять лет моя семья прожила в Югославии. Моей матери было четыре года, когда ее семья уехала из России. Она была младшей из трех детей. Она выросла в Югославии, училась в Белградском университете и там познакомилась с моим отцом. Он попал в Югославию совершенно другим путем – через Сибирь и Дальний Восток. Я родилась в Югославии. Я не скрываю, что родилась в 1943 году, так что сейчас я почтенная семидесятилетняя дама.
Мои первые воспоминания о церкви относятся к четырехлетнему возрасту. Как и все так называемые «старые эмигранты», мы были членами Русской Православной Церкви в Изгнании [название используется только в Великобритании], или Зарубежной Церкви, как ее по-другому называли. Первая церковь была в лагере беженцев в послевоенной Германии. Мы были в Американской зоне. Там были немецкие лагеря военнопленных, переделанные в лагеря для беженцев. Вот этот первый наш лагерь был возле Касселя в Германии, в местечке под названием Менхенгоф. Это мои первые воспоминания. Я помню старые бараки, в которых каждая семья занимала свою комнатушку. Мы жили рядом с бараком, переделанным под церковь; потому что куда бы ни попадали русские, всюду мгновенно возникала церковь.
Оттуда мы перебрались в другой лагерь, рядом с Мюнхеном, в Шляхсгайм. О тамошней церкви у меня осталось больше воспоминаний, потому что я была старше. Моя семья принимала активное участие в церковных делах. Мой дедушка с материнской стороны был членом приходского совета. Так что можно сказать, что с ранних лет у меня сложились близкие и прочные связи с духовенством моей церкви, в том числе с несколькими епископами и архиепископами в разные периоды. Я думаю, что особенность Русской Православной Церкви в Изгнании – простите, я буду так ее называть, потому что так она назвалась с самого начала – так вот, ее особенность в близости духовенства и прихожан. Наши епископы были с нами, что называется, «в одной лодке». Мы все были бедны. У нас ничего, совсем ничего не было. Мы все делились друг с другом и выкручивались как могли. Мы могли обратиться к нашему священнику или к епископу в любое время. Они знали каждого из нас по имени. Между нами не было той пропасти, которая, как я обнаружила, когда работала в России, к сожалению, существует там. Для меня это было очень странно. За исключением одного-двух батюшек в Москве, там не было священников, с которыми я могла бы разговаривать, как разговаривают друг с другом нормальные люди (за недостатком лучшего выражения). Это не значит – без уважения. Моя бабушка наставила меня в основах православной веры. Она научила меня молиться. Она научила меня почитать сан, и я его почитаю. Но это полное разделение… Оно, мне кажется, существует и сейчас; я уехала из России почти год назад, когда ушла на пенсию, а там я была аккредитована. В русских церквах я как-то никогда не чувствовала себя дома – там чуть войдешь, и сразу… Не знаю, может быть, это типичная русская черта, или Зарубежная Церковь была более терпимой, но никто не набрасывался на тебя: «Почему вы без платочка?» и «Что вы здесь стоите?» и «Зачем вы перекрестились?» Начинаешь думать: «Может, мне лучше просто уйти и не мешать тем, кто молится?»
Когда я росла в Зарубежной Церкви, все было совершенно по-другому. Как я уже сказала, мы все были в одной лодке. Все мы были из первых партий изгнанников. Мне кажется, все сильнее старались держаться вместе. В Австралии, например, все ходили в одну школу, а потом вместе работали.
Вы ведь переехали в Мельбурн, да?
Да, в Мельбурн, в Австралию. Как там жилось моим родителям, я не знаю. Их контакты с австралийцами были примерно, как с коллегами по работе. В моем же случае это было похоже на легкую форму шизофрении. Дома и в церкви говорили по-русски. В школе все было австралийское. Каким-то образом эти два мира сосуществовали. Но я бы сказала, что, по крайней мере для детей моего поколения, центром всего являлась церковь. Для взрослых, конечно, это было, наверно, делом веры. Все вращалось вокруг церкви. Она была национальным сборным пунктом, где, помимо служб, были театральные кружки, группы по интересам, хоры, балалаечные оркестры, детские спектакли – мы все так или иначе должны были в них участвовать.
Дамские комитеты?
О, дамские комитеты – конечно! Без них ничего не обходилось. Различные политические группы – одна могла собираться в одном углу церковного зала, другая, может быть, полностью противоположная по взглядам, — в другом. Это была жизнь внутри жизни, по-моему. Без церкви ничего бы этого не было. Можно сказать, церковь всех нас собирала вместе. В России, когда я там работала, я этого не почувствовала. Стыдно сказать, но, когда я росла, церковь всегда находилась далеко. Все жили далеко от церкви. Это была одна из тех вещей, с которыми приходилось мириться. Сначала надо было ехать на поезде, потом на трамвае, потом идти пешком. В то время как в Москве меня повсюду окружали церкви; и должна признаться, что я ходила в церковь реже, чем когда до церкви приходилось добираться на перекладных каждое воскресенье. В Москве там было так негостеприимно. Как только ты заходил, кто-нибудь считал своим долгом тут же подойти к тебе и в той или иной форме спрашивал: «Что ты тут делаешь?» Нет. Это были просто два разных подхода.
Ранее вы упомянули три разные группировки русских эмигрантов в Мельбурне. Какие?
Это, когда разберешься, довольно забавно и совершенно по-человечески. Это происходило не только в Мельбурне. Это происходило везде – в Сиднее, в Брисбане. Первая группировка состояла из старых эмигрантов – как называли нас коммунисты, «проклятая буржуазия». Это была первая эмиграция. Затем была другая, гораздо бОльшая, волна людей, которые были советскими гражданами, со всего союза. Украинцы, русские, кто угодно. Они тоже были тут.
Во время войны?
Да, сразу после. Они были военнопленные. Всеми правдами и неправдами они оказывались в Европе и умудрялись избежать репатриации, — а ведь сотни тысяч были насильно репатриированы и погибли в лагерях. Это исторический факт. Разумеется, между этими двумя группами были трения. С одной стороны – ну, например, моя бабушка, которая разговаривала литературным русским языком и имела твердые убеждения… то есть все в нашей семье были, естественно, монархисты и в ужасе от убийства царской семьи – а с другой стороны поколение, выросшее при советской власти, со всем, что это подразумевает. Конечно, у всех была своя пропаганда. Наверняка, старые эмигранты придерживались своих собственных взглядов и были непримиримы. Естественно, такое бывало. Но эта группа… Столкновения происходили в основном не из-за идеологии, потому что они испытали советскую систему на собственной шкуре. И они делали все что могли, чтобы не возвращаться туда. Но ведь сформировались-то они под ее влиянием. Они ходили в школу, где им рассказывали про проклятое прошлое. Я не хочу сказать, что в этом прошлом все было замечательно. Многое было действительно плохо. Но учили их, конечно, тенденциозно. И разумеется, первая группа считала, что советские эмигранты – назовем их для краткости так, — необразованные хамы, не умеющие вести себя за столом и т.д.; а они, в свою очередь, считали, что старые эмигранты – снобы, святее римского папы, и вообще, жаль, что их всех в свое время не добили. В таком роде.
Но тем не менее им приходилось сосуществовать, опять-таки потому, что единственным сборным пунктом была церковь. Я даже не уверена, что я могу это передать, потому что многие выходцы из Советского Союза были атеисты. Все старые эмигранты, по крайней мере номинально, были верующими. Они спрашивали – я скажу это на обоих языках: «Вы ходите в церковь или под церковь?» “Are you going to church, or going to be near the church?” Потому что там были люди, которые приходили просто пообщаться и никогда не заглядывали в церковь.
И все-таки через некоторое время установился некий modus vivendi, до тех пор пока!… Пока, не начала появляться, году в 55-ом, насколько я помню, так называемая китайская эмиграция. Мне было тогда лет 10-12. Вдруг они появились, и никто не знал, что это за люди. Они говорили: «Мы из Харбина». А все отвечали: «Это где?» А они отвечали: «Это Париж Дальнего Востока». И те, кто жил в Париже и эмигрировал в Австралию, говорили: «О, да?»
Разумеется, теплых отношений с самого начала не возникло. Они были в основном из Манчжурии. Там с середины девятнадцатого века существовало русское поселение. Они строили Транссибирскую железную дорогу, и многие там осели. Харбин был русским городом в полном смысле слова. Там были русские церкви, торговые компании и все остальное. На самом деле бытовала шутка, что местным китайцам нужно знать русский, чтобы их понимали.
Все это переменилось в 1945 году, когда туда вошла Советская армия. С тех пор все учителя… Мой муж, например, он ходил в школу в Харбине, и все учителя там были из Советского Союза. Потом, когда так называемая вечная дружба между Советским Союзом и Китаем оборвалась, некоторые и впрямь вернулись в Советский Союз. На них очень давили, чтобы они возвращались. Мой бывший муж вспоминал, что их учитель говорил им: «Почему бы вам не вернуться всем классом? Вы бы жили в одном городе, учились бы в том же классе? Не обращайте внимания на то, что вам говорят родители». Это было настолько серьезно.
И некоторые действительно возвращались. Ну, конечно, никто из них не попадал туда, куда хотел. Их отправляли в Среднюю Азию поднимать целину, и там они и умирали. Но остальные разъезжались кто куда, и многие приехали в Австралию. Ну, конечно, первой обидой было то, что никто понятия не имел, где же этот знаменитый Харбин – «Париж Дальнего Востока». Ну а потом начали возникать трещинки во взаимоотношениях, потому что каждый считал себя лучше других.
И вышло, что первая эмиграция и советская эмиграция объединились против китайской. Постоянно возникали какие-то интриги. Бывали, например, такие случаи… Не то чтобы я их вспоминала с гордостью… Ну вот, мы – старые эмигранты и «советские» — собирались на Пасху… А в Мельбурне на Пасху холодно, потому что там это конец лета, начало зимы… И Харбинские дамы все приходили в шубах. В то время в Мельбурне была единственная церковь, и каждый держал горящую свечку. Так вот, мы, дети, подкрадывались сзади к этим дамам и подпаливали их шубы. Дети могут быть страшно мерзкие, гораздо хуже, чем взрослые!
Но в свое время это тоже успокоилось. Так или иначе люди привыкали жить вместе. Ну и не было необходимости встречаться все время. Но церковь оставалась точкой пересечения, потому что все общественные начинания всегда сосредотачивались вокруг церкви. Было очень странно, что некоторые русские – немногие – не хотели иметь с этим ничего общего.
Из старой эмиграции?
Ну, из старшей эмиграции многие уже к тому времени умерли. Моя бабушка в совершенстве владела французским и немецким. Английский она не любила, потому что там, по ее словам, там «пишется Манчестер, а читается Ливерпуль». Она так и не привыкла к нему. Ну вот, к тому времени многие из них уже умерли. Понятно, что те, кто был моложе, поколение моих родителей, успели пойти на работу, в некоторой степени ассимилировались к жизни в австралийском мире, так сказать. Но даже в моем поколении смешанные браки с австралийцами были очень редки. Это как-то само собой разумелось, что русские женятся на русских.
Это не обсуждалось?
Да. Так было принято. Если вдруг случался смешанный брак, все ужасно жалели родителей невесты или жениха, ну, русскую сторону: «Ах, бедненькие! Их дети не будут говорить по-русски! А их крестят в православие?» Все эти проблемы были тогда душераздирающими. Сейчас это все не воспринимают так трагически. Но парадоксально, что зачастую, бывало, так, что если сначала русский партнер смешанного брака отходил от русского сообщества, то, когда появлялись дети, они возвращались обратно, даже если они сами уже не очень говорили по-русски; детей крестили в нашей церкви, отправляли в воскресную школу и т.д. К чести австралийцев, надо заметить, что они никогда этому не препятствовали. Они или оставались нейтральными, или волей-неволей сами втягивались в русскую орбиту.
Они, по крайней мере формально, и сами становились православными.
Не обязательно. Многие женились на русских православных, не будучи сами крещены. Не знаю. По моему мнению, никого не надо крестить против их воли. Особенно если они верующие и уже крещены. Мне кажется – может быть, я ошибаюсь – что, по крайней мере говоря о католиках, все, что нужно, это произнести Никейский символ так, как его произносим мы. И этого достаточно.
В Русской Зарубежной Церкви это по-другому, но я понимаю, что вы хотите сказать.
Я знаю, что сейчас это достаточно распространено и принято, что детей крестят в православие, так сказать, непредвзято, независимо от того, что кто-то из родителей неправославный. Но вот какой парадокс: эти молодые люди, которые не воспитывались в русскоязычном мире и в Русской Церкви, вдруг начинают тянуться к русскому и учить язык. Сейчас это не составляет никакой проблемы, потому что теперь почти все приходы двуязычны. Так что языкового барьера практически не существует. Но интересно, что они хотят растить своих детей в том мире, к которому сами зачастую принадлежали лишь в детстве. Не знаю, чем объяснить эту тягу, зовом крови или чем-то еще.
Как вы думаете, какие проблемы стоят сейчас перед русским сообществом? Вы совершенно верно говорили о том, что может обогатить это общество. Допустим, в России проблема заключается в том, что она не хочет признавать собственную историю и т.д. А каковы, по вашему мнению, нынешние проблемы русской эмиграции?
Вы имеете в виду их собственные проблемы, или относительно Москвы?
Собственные.
Мне кажется, есть нечто – не проблема, потому что в конце концов это уладится само собой. Когда я росла, службы всегда были на церковнославянском. Да ничего другого, в сущности, не требовалось. Я помню даже, как однажды, когда мы отмечали тысячелетие крещения Руси, я читала в Джорданвилле лекцию о положении верующих в коммунистических странах, и я разговаривала с митрополитом [Виталием]. Я заметила тогда, что по моему мнению, в Русской Церкви есть место для ведения некоторых служб на разных языках. В конце концов, это именно то, что сделали для нас Кирилл и Мефодий в то время, когда служба стала вестись не только на греческом. Для меня это не составляло проблемы, потому что мое поколение еще могло читать по церковнославянски. Но в России это проблема. Люди говорят: «Я хожу в церковь, но не понимаю там ни слова». То, что та же проблема существует в Зарубежной Церкви, будь то в Австралии, в Америке, в Аргентине или еще где-то. Ведь даже если дети в семье неплохо говорят по-русски, то ведь это не язык Церкви. Мне кажется, что в обеих Церквах проблема в том, что верующие вынуждены выбирать, что важнее: вникать ли в то, что произносится во время службы, или просто стоять там и растворяться в этой атмосфере.
У меня на этот счет нет особого мнения, потому что для меня не составляет проблемы служба на церковнославянском. Но я знаю, что для многих людей это проблема. Я рассказала митрополиту Виталию, что в России у нескольких священников были крупные неприятности, потому что они проводили службу на русском языке. Он сказал: «Нет, абсолютно нет». Я сказала: «Владыка, но почему?» Он сказал: «Люди приезжают сюда из России, и они говорят мне, что ни в коем случае не должно быть перехода с церковнославянского на русский». «Но ведь человек, недавно пришедший в церковь, гораздо лучше бы мог понимать, что говорят?» «Нет, нет, нет – совершенно невозможно».
Вскоре после этого я была в Австралии и разговаривала с дамой, которая была там своего рода дуэньей в дамском комитете в Сиднее. Я сказала ей: «Сейчас так много молодежи, для которой церковнославянский – мертвый язык. Вы ведь наверняка знаете, что делают в Лондоне? Мне кажется, что это чудесная идея. С одной стороны у них церковнославянский, а с другой – перевод на английский, так что те, кто не знает церковнославянский, все равно понимают службу». Она сказала: «Нет, нет, нет. Им надо учить церковнославянский». Я сказала: «Они не будут. Они просто пойдут в какую-нибудь другую церковь, если у них вообще останется тяга к церкви. Они будут ходить туда, где они смогут все понимать. Вы отталкиваете людей без особой причины». К чему это? Бог — не русский. Бог понимает все языки. Почему мы не можем славить Его на всех языках?»
Я, кстати, подшучивала над своими коллегами по своей другой работе. Они начнут говорить о Боге, а я им отвечаю: «Ну конечно, Бог говорит по церковнославянски. Он ведь русский». Ну в самом деле, это же смешно. Я, кстати, спросила своего сына, который был алтарником в Лондоне у митр. Антония Сурожского. Алексу было тогда лет двенадцать. У них тогда было заведено раз в месяц проводить службу на английском – они называли это «английское воскресенье». За это проголосовали сами прихожане. В то время русские были меньшинством, в основном старые эмигранты. Только в последние двадцать лет их стало больше. И вот они [англичане] проголосовали за то, чтобы три воскресенья в месяц служить на славянском – чтобы привыкать к нему — а одно воскресенье на английском. Я сказала сыну – который говорит по-русски: «Ну, тебе, наверное, гораздо легче, когда служба по-английски, тогда ты все понимаешь». А он сказал: «Нет, нет. Я предпочитаю славянский. Английский как-то не так звучит». Так что, очевидно, мнения у всех разные, но я думаю, что проблема существует. [Русские] Церкви за границей должны в нее вникнуть, потому что они находятся в иностранном окружении. Хотят ли они служить для тех русских, которым нравится церковнославянский, хотя они не понимают его, или для тех, кто и понимает и предпочитает его? «Русскость», как мы выражаемся, будет растворяться в каждом приходе. Так что мы встаем перед проблемой – что важнее, вера или язык.
Это серьезный вопрос.
Нельзя смешивать эти две вещи. Я пришла к этому выводу после долгих размышлений. Если бы вы спросили меня двадцать лет назад, я бы сказала: «Славянский! Если я его понимаю, почему другие не могут?» Но это ерунда. Не все должны понимать славянский только потому, что я его понимаю. Да и мое знание его несовершенно, так что я не имею права на какие-то заявления. Что я могу требовать, например, от своих внучек? Я хочу, чтобы они были православными, и неважно какими: русскими, греческими, румынскими или еще какими-то. Очевидно, что вера должна перевесить такие внешние факторы. У всех у нас свои обычаи. Я, например, никогда не могла привыкнуть носить платочек, потому что это не канон Православной Церкви. Это обычай. Но как таковой, он происходит от иудео-христианской традиции, где замужняя женщина покрывает голову в знак того, что она находится под покровом дома своего мужа. А когда я приехала в Россию, я увидела крошечных девочек на руках у своих мам – в платочках. Ну куда это годится?!
В Троице-Сергиевой лавре я видела даму с маленькой девочкой лет десяти. У нее были косички, и какая-то важная старая дама подбежала к ней и спрашивает: «Почему у девочки голова не покрыта?» Мама или бабушка отвечает: «Ей всего десять». «Она будет вызывать у монахов непристойные мысли». Я сказала: «Ну знаете, если десятилетняя девочка будет вызывать у них непристойные мысли, может быть, им не надо быть в монастыре». Я никогда не могла привыкнуть к этому.
Это из тех случаев, когда несущественные мелочи возводят в догму, а дух оказывается чем-то второстепенным.
Алена, не могли бы вы также рассказать о своей поездке в Германию в 1971 году.
Как вы нашли тамошнюю церковную жизнь?
Она была практически такой, какой я ее помнила. Я приехала в Мюнхен работать на радио «Свобода». Там был… не знаю, можно ли это даже назвать бараком. Это было в Швабинге, в саду. Надо было с улицы пройти через сад, и ничего не указывало, что там расположена церковь. Она была очень маленькая – я бы сказала, что она выглядела как барак. Я не знаю, как она там сохранилась. Его украсили и обратили в церковь. Все там было ужасно знакомо – все эти маленькие бумажные иконки, алтарные покровы ручной работы и все такое. Так что это было просто путешествие в прошлое на машине времени. Толпа народа, все всех знают, и эта наша ужасная православная привычка ходить по церкви, когда захочется и здороваться со вновь пришедшими. Каким-то образом дух сохранился. Первая церковь была в бараке, и эта тоже в бараке, хоть и немного меньшем.
Потом этот сарайчик пришлось отдать. В Мюнхене была большая церковь, и им разрешили использовать какое-то место внутри этого большого здания. Я бы сказала, что там все было более-менее по-старому. Ничего не изменилось, не было ничего странного или чужого для меня.
Но потом, когда я была аккредитована в Англию, я пошла все-таки в [Русскую] Церковь в Изгнании. Кажется, это было на Queen Anne’s Gate [Emperor’s Gate]. Где-то на Gloucester Road — Emperor’s Gate или Queen Anne’s Gate, что-то в этом роде. Но там она недолго была. Приход был небольшой и более смешанный, чем я привыкла. Там было сколько-то русских, но таких, которые уже очень долго жили в Англии и у которых русский был не ахти какой. Но на службе – и к этому времени в Австралии тоже стали так делать – ключевые моменты, такие, как молитва перед причастием, читали на обоих языках, для того чтобы эти ключевые моменты понимали все.
Потом эту церковь пришлось отдать, потому что это была первоклассная недвижимость. Для церковного здания в Чизвике, мне кажется, они тогда даже места еще не купили. Или, может быть, землю уже купили, но церковь надо было начинать строить с нуля.
Так что они использовали чей-то дом.
К этому времени я уже была диктором и соавтором русской религиозной программы на БиБиСи, а также делала кое-какую работу на радиостанции «Свобода». И таким образом я познакомился с митр. Антонием Сурожским. Он еженедельно выступал с беседой на этой программе.
Давайте здесь сделаем паузу. Я хочу сердечно поблагодарить вас за это интервью. Я очень тронут, и ценю, что вы приняли меня.
Пожалуйста, всегда рада.
Беседовал диакон Андрей Псарев, перевод с англ. Лили Финкель, дополненно Аленой в 2019 г.
- Алена Кожевникова, Митрополит Антоний Сурожский, “Русская Зарубежная Церковь Богу мила”
Дорогой о. Андрей! Благодарю Вас за этот материал. Очень ценное для церковного историка и воцерковленного человека интервью. Есть очень меткие наблюдения Алены Кожевниковой о российской церковной жизни – зарубежной и отечественной. Когда интервьюируемая вспоминает Шляйсхайм, Мельбурн, это очень важно для историка, это свидетельство, это primary source в научном смысле. С таким же чувством читают и другие материалы сайта, например, воспоминания о. Николая Артёмова о приходе в Копенгагене. Господи сил, с нами буди!